до восточной эзотерики, сгубившей, на мой взгляд, талант Сэлинджера, превратившей его в проводника идей, в моралиста толстовского типа. То и дело в сэлинджеровских текстах встречается сакральное - "все такое". "Любовь и все такое", "Детство и все такое". "Все такое" - эвфемизм, намек, указатель, манящий своей неопределенностью. То, на что он указывает нам, остается за кадром. Это как окурок сигары, который следовало бы послать брату и жениху из "Выше стропила, плотники". Рассказчик настолько деликатен, что не посягает словом на все эти тайны. Он лишь констатирует их. Поздний Сэлинджер перестал быть только рассказчиком. В его повестях можно встретить обширные автокомментарии а- ля американский Набоков. И это симптоматично, поскольку писатель вплотную подошел к тому, что он называл "все такое", и наконец перешел грань, стал называть неназываемые вещи. Как ни странно, у него это получилось. В ход пошло мастерство, стиль, наработанный за многие годы. Но исчез эффект неожиданности, птичка, вылетающая из объектива. И снова посыпался песок в тех самых часах из его раннего рассказа. Рассказа, само название которого следует понимать как "тик-так": "Раз в неделю тебя не убудет". Все изменилось, но ничего не произошло. Так, видно, и было задумано. Холден Колфилд считал: "Лучше бы некоторые вещи не менялись. Хорошо, если б их можно было поставить в застекленную витрину и не трогать. Знаю, что так нельзя, но это-то и плохо". Автор неоднократно пытался мистифицировать публику, доказывал, что не отвечает за судьбу своих персонажей, тех образов, которые воплотил. Говорил об их принципиальной неавтобиографичности. Но все эти разговоры ушли в песок. Образы оказались сильнее и жизнеспособнее, что ли, любых авторских объяснений. Настолько сильнее, что смогли повлиять на самого автора. Ведь в каком-то смысле Сэлинджер воплотил мечты Холдена Колфилда. А именно, перестал меняться. Вышедший двухтомник свидетельствует об этом с честностью, порой беспощадной. Но надо отдать должное писателю: перестав меняться, он практически перестал и писать. Не стал заниматься имитацией чуда, не захотел жить памятью о своем былом вдохновении. Не знаю, чем в действительности руководствовался Сэлинджер, совершая этот мужественный поступок. Добровольный уход из литературы - случай почти уникальный. Двухтомник этот, в сущности, еще одно произведение писателя. Произведение, которого он не писал. Которое писало - его. И дописало до точки. Неудивительно. Ведь в конце концов - отказ от выбора жизненного пути - тоже выбор. На ум приходит ситуация Марины Цветаевой, тоже сделавшей этот выбор и произнесшей слово "отказ" незадолго до своей смерти. Предсмертное знание Цветаевой пришло к Сэлинджеру в расцвете лет, и он жил с ним долгие годы. Жил, убедительно доказывая своей прозой силу самообмана. Иллюзий, которые помогают нам жить. Ведь все мы подвержены этому синдрому: находить некую концепцию, великий лозунг или идею и с помощью этой идеи создавать себе стабильную реальность, реальность, которая нас устраивает. Но кажется, еще Достоевский говорил, что не менять своих принципов безнравственно. Думаю, он имел в виду что-то в этом роде.